Анатолис, Вы имеете богатый жизненный опыт; часто ли вспоминали те ужасы, которые пришлось пережить в лагере? И когда Вы смогли размышлять над этим без эмоций?

Много лет вспоминал, и задумывался постоянно об этом. Воспоминания сами всплывали из глубин памяти. Но специально анализировать эти воспоминания я не старался, они не очень приятные. Понимаете, сколько бы лет не прошло, семьдесят или восемьдесят, они все равно влияют на психику. Воспоминания вмешиваются в жизнь, мешают жить.

Я много работал с тем, что произошло. Встречался с такими же как я, записывал их воспоминания. Когда стало возможно говорить о таких вещах, со мной связались из церковной газеты ”Вера”, мне было тяжело рассказывать о том, что пришлось пережить, а иногда и не мог сдержать слез, хотя был уже взрослый. Я записал несколько сотен воспоминаний других людей, которым тоже пришлось пережить подобное. Немногие хотели говорить, потому что в свое время мы давали расписку о неразглашении (что были в лагерях), и если бы мы начали о таком рассказывать, нам бы грозило 10 лет. Но эта расписка, этот страх, на меня уже почти не действовала, а многие бояться рассказывать до сих пор!

Что Вы помните о своем детстве в Литве? Кем были Ваши родители?

Мои родители были учителями. Отец — школьный директор, мама — учительница. Мы жили в школе, и в школе я родился. Там же прошли мои первые годы — бегал по классам, играл, дрался. Учился я в той же школе, я облазил там все уголки, она была мне как родной дом. Я интересовался спортом, часто ходил в библиотеку — прочел Джека Лондона, Фенимора Купера, Майн Рида.

В то время в Литве уже установилась советская власть. Мы с родителями ушли из школы в свой дом. Отец часто беседовал о политике, я присутствовал при таких беседах, мама этим не занималась. Когда был подписан пакт Молотова — Риббентропа, в Литве все уже говорили, что вот-вот грянет война. Брат отца, Павел, жил в Клайпеде, куда вошли немцы. Дядя приезжал к нам, они с папой пили чай, я присутствовал при этом разговоре. Дядя говорил: ”Давайте уедем в Германию. Если вы останетесь здесь, советская власть вас отправит в ссылку”. На это отец сказал: ”За что меня могут сослать? Я не сделал ничего плохого советской власти!” И отказался, и не поехал в Германию.

Знаете, после этого я много изучал как и почему ссылали людей, как составляли списки, как отбирали тех, кого надо сослать. Я записывал воспоминания немцев, литовцев, украинцев… За что их выслали? До сих пор непонятно ни мне, ни им. Да, были планы, были списки. Но за что выслали людей, за что выслали крестьян? Неизвестно до сих пор, и будет ли известно?

Что Вы помните о том судьбоносном дне 1941 года, когда Вас выслали?

Мне было 14 лет. Летним утром, как и ко многим другим, к нам домой пришли четверо человек, двое из них были в военной форме. Я был в другой комнате, мама во дворе. Отец отнесся спокойно, волнения не показал. Я понял, что нам велят собираться, что нас куда-то увозят. Но я читал книжки про приключения, мне стало интересно! Я не воспринял это как трагедию… Я даже хотел повидать новые края. Нам сказали, что нужно осваивать новые края, а нашей семье нужно пройти этап трудового перевоспитания.

Мать плакала, а я до конца не понимал. Кто-то подсказал: ”Берите теплые вещи, продукты берите!”. Нам не говорили, куда везут. Посадили в поезд, а на первой же станции отца перевели в другой вагон. Больше я его не видел. Везли нас сначала вроде бы на Алтай, а потом привезли сюда, в Коми. Помню, что когда проезжали Минск, пошли разговоры, что началась война. В вагонах были женщины и дети, мужчин отделили.

Какая была атмосфера в тех вагонах, что чувствовали люди?

Какая была атмосфера в тех вагонах? Люди надеялись, что война вот-вот кончится, что пройдет еще пару недель этих мучений и они смогут вернуться домой. Я в те дни не особенно задумывался над происходящим; наверное, я просто не мог осознать масштаб случившейся трагедии. Помню, потом наш эшелон погрузили на баржи, мы долго плыли: женщины, дети и старики-мужчины, которые едва могли ходить. Потом нас высадили на территории лагеря, на первом участке.

Что произошло дальше?

Там ночевали под открытым небом. Утром приехали машины, и нас повезли на второй участок, поселение, где мы должны были жить. Лагерь окружал шестиметровый забор из частокола, наверху была колючая проволока. За забором — лагерные бараки. Пусто. Охрана появилась только на второй день. Мы разместились как могли. Питьевой воды, колодцев не было. Пили из речки, у всех начался понос, потом прошло. Странным было то, что бараки, когда мы прибыли, были чистые, подметено. Женщины потом говорили, что даже печки в бараках были еще теплые. А людей — никого. До сегодняшнего дня для меня это — загадка.

Вскоре нам объявили, что мы будем работать на оборону, заготавливать древесину. Женщины работали в платьях, в туфлях, никаких штанов не было. Полно комаров. Огромные комары, свирепые. Каждый день поступали новые группы людей, литовцев среди них было мало; были поляки, финны, а в основном китайцы и корейцы, иранцы. Китайцы и корейцы были привыкшие к климату, а иранцы были совсем беспомощные.

Начали как-то жить. У нас было припасено сало, еще из Литвы, поэтому сначала наша семья не голодала. Голод и изнурительная работа стали сказываться в начале ноября. Для меня самым страшным был голод, потому что люди тут же начинали массово умирать. В 14 лет я не мог думать ни о чем ином, кроме еды. При лагере была столовая, был магазин. В магазине — хлеб по карточкам, 600 грамм. Хлеб не натуральный, по вкусу он напоминал мыло. Тем, кто перевыполнял норму, полагалось 800 граммов. Кто не мог работать, болел, не выходил из барака, лишался карточки и не получал хлеба вовсе, такой человек начинал слабеть и болеть сильнее, потом умирал.

Ели два раза в день, утром и вечером, обеда не было. Приходилось есть суп из мерзлой, полугнилой капусты; вода и капуста, больше ничего, никаких жиров, ни растительных, ни животных. Ели пшенную кашу, пропахшую керосином, два часа от нее отрыжка не от керосином, не то соляркой. А вскоре начался голод. Мать где-то в конюшне раздобыла пару горстей овса, чтобы прокормить меня и мою сестру. Кто-то это заметил, донес, явился к нам комендант с охраной и мать забрали. Умерла она в лагере, а мы остались вдвоем с младшей сестренкой.

В лагерь мы прибыли в июле, а к ноябрю я уже начал говорить по-русски. Ходил с мастером по лесу, снимал мерки, проверял объемы заготовок древесины. Спустя месяц мастера забирают на фронт, и оставляют меня, пацана, принимать древесину! Я половину писал по-русски, половину по-литовски. Страшное и непонятное было время…

Мне вспоминается, что когда я принимал план по вырубке леса, приходилось завышать цифры, ведь план нужно было выполнять, начальство ругалось, а люди были ослаблены холодом и недоеданием. И вместо реальных цифр я писал другие, норму плана или даже больше. С тех пор я не верю советским архивам…

Однажды на погрузке древесины я заметил, что двое человек отсутствуют. Потом я узнал, что они отлучались из поселка, ловили кошек и собак. Вечером пахло мясным супом. Вскоре во всем Корткеросе выловили и поели всех собак… Осталось много крыс. Иногда я интересовался, что за мясо, и китайцы и корейцы отвечали: ”Это кыса, Толя, кыса. Вкусно! ” — они не выговаривали букву ”р”… Молодые корейцы, китайцы, иранцы как-то держались. Пожилые не выходили на работу, а на следующий день не получали хлеба. А утром выходишь на работу, и видишь, что этот иранец или китаец уже холодный, а по нему — если умер недавно — ходят вши. Если из столовой выливали помои, за ними стояла очередь. А ударят кого по голове топором, то видно, как его мозг еще какое-то время шевелится, хотя сам человек мертв. Эти ужасы до сих пор стоят у меня перед глазами, раньше я не мог об этом рассказывать. А сейчас, можно сказать, привык.

Когда Вы смогли узнать дальнейшую судьбу своего отца?

Моя семья и семья местного начальника железнодорожной станции были вместе высланы из Литвы. Этот железнодорожный начальник написал из Красноярска своей семье и про моего отца: он погиб уже в 1942 году в январе или феврале. Я тогда не мог думать, горевать, я был озабочен тем, чтобы найти хоть что-то съестное. Я думал о еде, не о потерях. Если человек не ест день-два — это терпимо, если человек постоянно не доедает, или ест однообразную еду в течение полугода или больше, он начинает меняться психологически.

На сегодняшний день нам многое известно о палачах НКВД. Кто же были эти люди на самом деле — простые обыватели или патологические садисты? Как Вы полагаете, это может повториться — и люди опять будут разделены на охранников и узников концлагерей?

Я думаю, что в каждом человеке, даже самом плохом, есть что-то человечное. Человека не спрашивали: мобилизовали в армию, а отправили охранять нас. Среди охранников попадались более-менее нормальные, а были — отъявленные негодяи и садисты. Не дай бог! За малейшую провинность загоняли в раскаленную баню, а потом выгоняли в холодное помещение. Человек от таких перепадов температуры заболевал и умирал. Были нормальные охранники, это уже зависит от внутренней природы человека.

Лагерь Локчимлаг просуществовал до 1956 года. Многие люди, которые все же вышли живыми из лагеря, остались в поселке Пезмог (с 1976 года поселок стал называться Аджером). У них уже такой менталитет, они не смогли уехать отсюда, это старое поколение. Они четко знали, кто узник, а кто охранник. А пятое поколение уже перемешалось: и заключенные, и охранники — все вместе. Они даже не могут понять, осознать то, что здесь творилось. Им все равно. Помню, ремонтировали местный клуб, привезли машину песка. А там вперемешку, человеческие кости. А люди как ни в чем не бывало ходили по тем костям в клуб. Никого не волнует, были тут репрессии, расстрелы, как люди гибли.

Насколько произведения Солженицына о лагерях точно описывают действительность тех дней?

О Солженицыне я узнал давно, сразу, как только появился ”Голос Америки”. У Солженицына много обобщений, нет конкретики. Но именно он первым показал миру СССР с другой стороны. В настоящее время Солженицыну не очень верят, говорят, что он выдумал все. Нет там ничего выдуманного! Но все, что ему было известно, он не смог обработать, дал только общую информацию. А ведь детали важны, потому что детали — самое страшное.

Встречались ли Вам среди заключенных эстонцы?

Много было китайцев, корейцев, иранцев. Позднее стали появляться немцы, поляки, украинцы — их тогда бендеровцами звали. Власовцы были. К концу войны, помню, привезли двоих эстонских детей, мальчика и девочку, лет 10-12. Они жили в нашем бараке, но куда они потом делись — я не помню. Эстонцы появлялись редко и быстро исчезали.

Мне удавалось со всеми налаживать отношения. С некоторыми я поддерживал связь и после освобождения из лагеря, многих уже нет в живых. И никто из них не понимал, почему это случилось с ними, почему их всех выслали.

Что Вы испытывали, когда наконец-то покинули лагерь?

Ничего особенного я не испытал. Страха не было, как его не было в лагере. Была настороженность, недоверие к людям. Люди не держали свое слово.

В Коми люди продолжают жить в бывших бараках для заключенных и лагерных зданиях. Они словно живут на могилах. Как Вы думаете, размышляют ли они о прошлом, понимают ли, что тогда случилось?

Не понимают, это другое поколение. Для них это обычное дело, они даже не представляют, что такие страшные истории могли быть. Даже когда я бывал в Литве и рассказывал о том, что пришлось пережить — мне не верили. ”Этого не могло быть” — говорили мне. Не верят до сих пор.

Я видел много смертей, много страданий. К счастью, по ночам это мне не снится, но иногда страшные картины сами по себе всплывают в памяти.

Почему Вы остались жить в России и не вернулись в родную Литву? Не сожалели ли о своем решении?

У меня два гражданства — российское и литовское. Я историк и краевед, я занимаюсь историей республики Коми. И я не знаю причины, почему не уехал. В свое время вместе со школьниками я исходил всю территорию Коми. Мною был собран большой материал, я помогал создавать музеи. Меня в Литве спрашивают: ”Почему ты не уедешь?”. Не могу, у меня осталось тут много работы. Я занимаюсь изучением лагерного прошлого. Я помогаю в работе фонду ”Покаяние”; еще не все погибшие подсчитаны, и я не могу оставить это дело.

Жалею ли я, что не уехал? Сложный вопрос. Я никогда не думал, что останусь. Думал так: ”Вот это сделаю, потом вот это. А потом уеду”. А потом я понял, что если я не сделаю, не сохраню эту страшную историю, никто это не сделает. О многих страшных вещах еще не рассказано, многие места расстрелов еще не найдены. Если я не буду заниматься этим, никто не будет заниматься. История не должна быть забыта.

Поделиться
Комментарии