В момент ракетного удара в „Охматдете“ было больше 600 пациентов — и по меньшей мере столько же сотрудников. Двое взрослых погибли, восемь детей пострадали. Врач отделения трансплантации костного мозга Анна Брудна рассказала „Медузе“, как больница пережила обстрел и что происходит с ее пациентами сейчас.

Анна Брудна

Врач отделения трансплантации костного мозга

В момент атаки я находилась в ординаторской нашего отделения. После первого взрыва моя коллега, у которой стол возле самого окна, предложила всем выйти в коридор — спрятаться от осколков. Я ее не послушала, потому что было много работы. Пациенты, которых мы готовим к трансплантации, подключены к аппаратуре и круглосуточно находятся в стерильных боксах под капельницами — если бы мы при каждой тревоге куда-то выбегали, то просто не смогли бы никого лечить.

Когда мы услышали обстрел уже в непосредственной близости, начали выводить пациентов из палат в коридор, где безопасней. Тут как будто началось землетрясение: стало очень громко, затряслись стены. А глава нашего отделения [Александр Лисица] прибежал и сказал быстро спускать пациентов вниз — в паркинг и на минус первый этаж, который у нас предназначен под укрытия.

Я открываю дверь в помещение буквально через холл от нашей ординаторской — а там весь навесной потолок лежит кусками на полу. Все повыворачивало ударной волной. Из младших сестер потом доставали осколки (сразу после этого они продолжали работать). Маме одного из пациентов пришлось зашивать раны.

Каждый стерильный бокс повредило, стекла выбиты. Два доктора едва успели выскочить из конференц-зала по соседству, как рухнула часть стены; еще секунда — и она упала бы на них. Другой мой коллега, который услышал звуки обстрела прямо во время осмотра пациентки, сказал ее маме: „Заберите дочь“, — а через минуту на их кровать прилетело большое окно, которое вырвало взрывом.

У нас есть лифты, но из-за обстрела они не работали — пациентам пришлось спускаться по лестницам при помощи мам или медперсонала. И тем детям, которые уже лишились конечностей из-за российских обстрелов. И лежачим детям из онкогематологических отделений. И детям на колясочках.

Уже внизу мы увидели маму, которая держала ребенка на руках — и очень сильно плакала. Ее ребенок во время атаки находился прямо на операционном столе. Как только мы услышали взрыв, тут же пропал свет — и закончить операцию в таких условиях… Она не знает, что с ним дальше будет.

Я [тоже] непосредственно эвакуировала детей, которые находились под капельницами, — это пациенты и из моего отделения. При трансплантации мы уничтожаем собственные стволовые клетки пациента сначала химиопрепаратами или лучевой терапией, а потом засаживаем его костный мозг донорским. Те капельницы, которые вы видели на фото, — это или цитостатики, которые необходимо вводить перед трансплантацией, или уже противовирусные, антибактериальные, кроветворные препараты.

Наши пациенты — это дети без собственной системы кроветворения и иммунитета. Поэтому они надевают респираторы; им нужно переливать эритроцитную массу или тромбоконцентрат, чтобы они не умерли от анемии. Их собственные клетки крови в период лечения просто не вырабатываются. Капельница для онкологического пациента — это как жизнь.

А еще пациенты, которым проводится трансплантация, обычно не покидают стерильного бокса, куда врачи заходят только через предбоксник, обработав руки антисептиком. Из-за террористической атаки наши дети дышали гарью, грязью и пылью, контактировали с другими пациентами. Это нереально плохие условия.

В понедельник работали все наши врачи и медсестры. Все, кто мог приехать, приехали. Мы спустили вниз всех пациентов (у некоторых кружилась и болела голова, их рвало), просчитали необходимые нам на неделю вперед препараты, загрузили детей в автобус — и поехали в другую больницу, где медсестры тут же восстановили все процессы лечения. Остановить их мы не можем ни на час. Так что у нас на эту неделю запланировано четыре трансплантации костного мозга — и мы все их проведем по расписанию, составленному еще до теракта.

С [погибшей при обстреле нефрологом Светланой Лукьянчук] мы могли пересекаться во время телефонных консультаций; моя близкая подруга знала ее гораздо лучше. Корпус, где погибла наша коллега-нефролог, был отдельным кирпичным зданием — и от него вообще ничего не осталось.

Но мои коллеги не в первый раз гибнут во время обстрелов Киева. 10 октября 2022 года так погибла доктор Оксана Леонтьева. Было утро, мы принимали смену от медсестер; уже выла тревога. Оксана написала в общий чат [отделения], что опоздает, потому что ребенка не принимают в садик, — и что ей нужно завезти [ее сына] Григория к ее родителям. Это было последнее сообщение от нее.

Я набирала ей на мобильный, но Оксана Григорьевна была вне зоны доступа. У меня даже мысли не было, что что-то случилось: у нас часто проблемы со связью. Только в полдень я увидела нашу медсестру — очень растерянную, в слезах — и узнала от нее, что Оксаны больше нет. Мы обняли друг друга; она все спрашивала меня, не ошибка ли это. Но потом наш руководитель Александр Владимирович Лисица скинул в рабочий чат фотографию с обгоревшей машиной Оксаны Григорьевны. Эту фотографию сделал ее отец.

Оксана была моим учителем, она передавала мне свой обширный опыт. Я ведь пришла в это отделение с другой специальности и поначалу много переживала. А она поддерживала меня, мы много говорили. Она всегда старалась найти в людях что-то хорошее — даже когда они проявляли себя не с лучшей стороны.

Накануне войны муж Оксаны внезапно и трагически погиб. Но она не бросила работу: я не уверена даже, что она брала отгулы на дни до и после похорон. При этом все успевала — и водить Гришу в детский сад, на футбол, на плавание, в разные кружки.

После гибели мужа Оксана говорила, что ей больше ничего не страшно, „не хочу только, чтобы моего ребенка воспитывали чужие люди“. Но так и случилось. Когда мы были на презентации [документального] фильма об Оксане Григорьевне, там был Гриша. Он знает, что мама с папой „на облачках“ и помогают ему оттуда, — но все равно надеется и ждет. Он так сказал: „Вот закончится война, и все наши военные вернутся домой. И мама с папой — они же тоже вернутся, правда?“

Мы с коллегами попытались оценить, какие повреждения нанесены „Охматдету“ [8 июля]. Новый корпус разрушен настолько, что в нем нельзя работать. Наше отделение находится на третьем этаже: там ударной волной вывернуло потолки, выдернуло провода, порушило системы водоснабжения. То есть воды нет, а первые этажи еще и затоплены.

Минус первый этаж разрушен и ударной волной, и затоплением. Первый и второй этажи — та же ситуация. Третий этаж — разрушен, нет электричества. Повыше — в операционных отделениях и отделениях реанимации — пострадала дорогостоящая аппаратура. Как можно работать?

Отделения терапии хронических интоксикаций, где дети проходили диализ и лежали на аппарате искусственной почки, больше нет. Полностью разрушено. Там помогали возмещать функцию почек детям со всей Украины — они буквально жили в этом отделении.

В отделении интенсивной терапии лежали пациенты на искусственной вентиляции легких, которые не могут жить без этого оборудования. Когда находящийся на интенсивной терапии пациент выписывается, это, конечно, непередаваемые ощущения. Испытываешь просто восторг, я каждый раз на это как на чудо смотрю. [Это отделение] тоже разрушено,

Теперь наши пациенты рассеяны по многим больницам Киева и даже Украины. Но я немного знаю мест [с настолько качественным оборудованием] — может сложиться так, что кому-то нужно будет лечение, но он не сможет его получить.

Сейчас [на месте больницы] разбирают завалы. Нет электричества, нет воды — а они должны быть бесперебойно. И даже если полностью восстановить одно отделение, мы не сможем работать без других! Чтобы мы могли продолжать работу по трансплантации, должна работать вся больница — вся горизонталь.

[За время полномасштабной войны] мы привыкли к воздушным тревогам — и остаемся в больнице, даже когда уже идут прилеты по городу. Я почти перестала плакать (а когда совсем нету сил, просто начинается истерический смех). Когда прощаемся с коллегами, то вместо „до свидания“ говорим: „Если со мной что-то случится, то ты знай, что моему пациенту нужно вот это и это“. Такая привычка у нас появилась, когда убили Оксану. И каждый новый обстрел ее подкрепляет.

Мы стали готовыми ко всему. Ты понимаешь, что твоя жизнь может закончиться — может быть, даже сегодня, — но это не отнимает желания жить и бороться. Очень противоречивые чувства. У пациентов все то же. Бороться за жизнь своего ребенка сложно и без войны — а тут ты вдвойне и втройне переживаешь за него. Потому что не знаешь, случится обстрел или не случится.

В понедельник утром [8 июля] по нам был террористический удар. Потом днем была воздушная тревога. Потом снова — вечером. Во вторник в шесть вечера, когда я возвращалась с работы, снова выла тревога. Это постоянный страх: ты не знаешь, когда это повторится, но понимаешь, что точно повторится опять. И атаки снова нанесут по больницам и жилым домам — просто чтобы запугать, сломить и принудить к переговорам.

Вся страна в трансе. Все мы говорим друг другу: „Хорошо, что выжил. Хорошо, что живой“. И хотелось бы, чтобы все, что мы рассказываем, когда даем такие интервью, стало поводом для реальных действий, а не просто „выражения [странами Запада] сочувствия и беспокойства“.

Я благодарна за помощь и внимание, но хотелось бы, чтобы нашелся какой-то механизм повлиять на Россию так, чтобы это прекратилось. Просто прекратилось. Чтобы не надо было давать вот такие, как это, интервью, понимаете?

Поделиться
Комментарии