Как-то в школьной раздевалке, классе, наверное, во втором, из-за вешалки, густо обросшей нашими серенькими немаркими пальто, вынырнул маленький белобрысый Гена и, глядя мне в глаза, быстро сказал: „Еврейка!“ Не помню, что я пробормотала, растерявшись. В школе меня любили, никто не третировал и не обзывал, но лицо Гены, с которым мы вообще-то почти не общались, дышало непривычной злостью. О самом слове я тогда не очень задумывалась, но откуда-то – из воздуха – понимала, что оно непростое и что Гена хотел меня обидеть.

Дома я рассказала об этом бабушке, всегда принимавшей очень близко к сердцу мои школьные дела. „Глупости! – отрезала она и возмущенно округлила глаза. – Никакая ты не еврейка. Вот еще!“ Мы еще немного поговорили на эту тему – в том смысле, что ничего плохого в этом не было бы, если бы, – но раз это не так, то и говорить не о чем. Когда мама пришла с работы, она тоже пожала плечами: мол, что в этом такого, но надо же, как жаль, что этого мальчика такие вещи интересуют.

Я не очень-то много помню из школьной жизни, даже странно, что такой микроскопический эпизод застрял в памяти. Может, бабушка просто слишком сильно округлила глаза. Или слишком энергично сказала: „Глупости!“ Или они с мамой как-то слишком быстро посмотрели друг на друга: слишком скользящим, беглым каким-то был этот взгляд, как будто обегал невидимое препятствие – камень или бревно на дороге.

Однажды, много лет спустя, когда мамы уже не было в живых, а мне было за тридцать, бабушка посмотрела на меня долгим блестящим взглядом и сказала: „Я должна открыть тебе страшную тайну“. Я перепугалась. „Это изменит всю твою жизнь“, – добавила бабушка и отказалась продолжать, пока мы не переедем на дачу: видимо, стены нашей квартиры не должны были слышать каких-то стыдных откровений. Я похолодела еще больше. Мне виделись таинственные злодеяния, которые, наверное, совершил кто-то из нашей семьи: а вдруг бабушка родила и закопала младенца в пору, когда были запрещены аборты, а вдруг дедушка на кого-то донес, и человека расстреляли.

И вот, мы сидим на нашей съемной даче, и панцирная сетка железной кровати слегка подрагивает под нами, и бабушка, глядя на меня, как человек, набравшийся последней храбрости, произносит: „Я – еврейка!“ И слегка откидывает назад голову со вздернутым подбородком и скрещивает руки на груди – Наполеон перед Ватерлоо, да и только.

Вряд ли кто-нибудь бросался обнимать свою бабушку с такой горячностью, как я в ту минуту, – еще бы, просто гора с плеч: никто никого не убил и не заложил, жизнь прекрасна!

С момента явления белобрысого Гены между школьными вешалками и этими объятиями прошло четверть века. Все это время бабушка тщательно оберегала меня от осознания своих корней, и мама тоже не нарушила заговор молчания. На мое изумленное „почему?!“ бабушка ответила: „Ну, как же, не хотели портить тебе жизнь, думали, так ты будешь в себе увереннее, тебе будет проще“. На мои возражения – мол, мне и так будет хорошо, и вообще, как же можно лишать человека знания о своей семье, вот о дедушкиной крестьянской родне вы мне сколько рассказывали, а тут… – бабушка поднимала брови – с точно таким же выражением печального, но неумолимого скепсиса, как на лице у того еврея, помните, на картине Александра Иванова „Явление Христа народу“, где Христос уже появился где-то далеко, а этот еврей, красивый такой, фактурный, стоит спиной и всем своим существом сомневается.

Сегодня, когда по всему миру катятся девятым валом – под видом пропалестинских – могучие антисемитские демонстрации, я снова вспоминаю Гену в школьной раздевалке и бабушкины поднятые брови.

Бабушка знала, что о Холокосте не стоит говорить в прошедшем времени

Видимо, под дугами этих бровей умещается что-то, пережитое в Конотопе и Харькове, где она выросла. Что – я не знаю, но помню выражение ее лица, когда она произносила слово „каза́ки“ – именно с этим ударением. Все остальное можно достроить – как по позвонку динозавра. В паспорте у нее значилось русская, она уверяла, что все документы о ее рождении сгорели в войну в том же Конотопе – что ж, все может быть, только в голосе ее звучала странная нотка удовлетворения и неумолимой правоты – да, да, сгорели, точка. Как будто речь шла о гибели врага, много лет угрожавшего ее жизни, и вот теперь навсегда поверженного.

Бабушка – знала.

Знала, что рано или поздно перед ее внучкой появится все тот же восьмилетний Гена, которого она, несомненно, отлично помнила и по Конотопу, и Харькову. Бабушка знала, что этот мальчик, повзрослев, снова вырастет перед ее внучкой и преградит ей вход в университет, да мало ли перед какими еще дверями он вырастет, и победить его невозможно, можно только спрятать от него ту часть себя, от которой его глаза наливаются кровью. Стереть, уничтожить, выскоблить из памяти все, что напоминает о ее народе, языке, о ее родных местечках, – вот тогда ее не убьют, и дети и внуки будут жить спокойно.

Бабушка знала, что о Холокосте не стоит говорить в прошедшем времени, что Катастрофа, Шоа, просто временно спит.

Я подозреваю, что под ее поднятыми бровями каким-то образом помещалось знание и о будущей резне 7 октября в израильских кибуцах, и о погроме в Махачкале, и о многом другом, о чем мы пока еще не догадываемся, – вот почему она говорила о своей национальности как о страшной тайне.

Я смотрю ролик о пропалестинской демонстрации – неважно, в какой стране. Журналист подходит к женщине с платком-“арафаткой“ на шее и спрашивает: „Вы знаете, что произошло 7 октября?“ – „Нет, конечно, я же не могу уследить за всеми новостями, расскажите мне, что произошло“, – отвечает женщина. Но когда парень с микрофоном начинает рассказывать о резне в кибуцах, о заложниках, о детях – убитых, сожженных, изнасилованных террористами ХАМАС, она начинает кричать: „Вы что, не понимаете, что мы здесь – сторонники деколонизации, а Израиль – это колонизатор?!“

Я смотрю и не могу избавиться от ощущения, что бабушка слышала голос этой женщины, кричащей все громче, – только бы не слышать правду о резне. Знание об этих криках таилось под бабушкиными поднятыми бровями. И о том красивом парне, который с глумливой улыбкой срывает со стены фотографию заложников, она знала тоже.

А еще, несомненно, видела внутренним взором мою добрую знакомую, журналистку, театрального критика Елену Вольгуст, которая после 7 октября три дня ходила по Петербургу с израильским флагом: гуляла по улицам, спускалась в метро, ездила на автобусе – вот там-то у нее этот флажок солидарности на третий день вырвали и растоптали. Сама Лена написала об этом так:

„... мужчина ринулся ко мне, вырвал … флаг, остервенело сломал пластмассовое древко, бросил на пол, стал топтать. Я заорала со своего сидения: „Да как вы смеете?“. И продолжила на оре, обращаясь к молчащей публике: „И вы все будете так же молчать, когда он убивать начнет?“ Единственная женщина, обернувшись ко мне тихо сказала: „Конечно, он не прав“.

Ну, почему, почему они так?! Как можно делать вид, что этих убитых, замученных, запытанных, изнасилованных, заживо сожженных 1400 израильтян – не было? Какая дьявольская сила заставляет так самозабвенно, дружно лгать всем миром, от арабской улицы до высоколобых западных университетов? Где их хваленая политкорректность, взвешенность и прочие бредни – почему они требуют прекратить огонь только от евреев? Почему они ни слова не говорят о ежедневных ХАМАСовских ракетах, сыплющихся на головы израильтян? Почему сегодня в Калифорнии убили пожилого еврея – и никто не вышел на демонстрацию протеста, вернее, вышли – но за убийц?

Я не могу понять. А бабушка понимала. Ее пятикнижием, кратким курсом истории всего на свете, универсальной инструкцией по выживанию был страх, заставлявший ее прятать свою страшную тайну так глубоко под землю, чтобы не докопались – ни Гена, ни каза́ки, ни начальник на работе, никто. И еще тогда на все мои отчаянные „почему“ она отвечала коротко и ясно, округляя для наглядности глаза: „Ты что, не понимаешь, что все они нас ненавидят?“

Да, бабушка. Теперь понимаю.

Что же до прославленных университетов, поголовно проникшихся духом Союза Михаила Архангела, тут я, кажется, понимаю и сама – почему все эти эрудиты, все эти светлые умы сначала были в восторге от Сталина и упорно не замечали ГУЛАГа, а теперь бегают в „арафатках“ и проклинают евреев за то, что те посмели ответить на насилие. Об этих умниках давно уже сказал апостол Павел: „Если я говорю языками человеческими и ангельскими, а любви не имею, то я – медь звенящая и кимвал бряцающий“. Вот они и бряцают – и как бы не добряцались – правда, бабушка?

Но бабушка Евангелия не читала.

* Мнение автора может не совпадать с мнением редакции

* Редакция RusDelfi приглашает к сотрудничеству авторов, имеющих собственное мнение по политическим, экономическим, социальным и культурным вопросам. Пишите нам на адрес rus@delfi.ee с пометкой „в рубрику мнений“!

Какое впечатление оставил у вас этот материал?

Позитивно
Удивительно
Информативно
Безразлично
Печально
Возмутительно
Поделиться
Комментарии