С самыми близкими друзьями у меня вышла дружба какая-то привокзальная — ездила к ним в Ленинград (потом в Петербург), в Москву, они ко мне — в Таллинн, вечно стояли на перроне с пирожками с мясом и водочкой, теперь с чинными пирожными сидим в кафе около рельсов, открывая драгоценные шкатулки с белым кремом. И говорили и говорим — только и всего.
Но вот что я думаю: личное, от себя самого, частное говорение и есть самое главное, только бы это нам не потерять, а то разжалуют нас всех в молчаливое зверье. Важна-то, может быть, не жизненная, но литературная бесценность любого человека. Все хотят быть писателями, все хотят увековечить себя памятником нерукотворным своих исповедей, признаний, дневников. Всякий человек говорит: "О, если бы мою жизнь описать в романе…" Даже тот говорит, кто ни одного романа не прочел, но откуда-то знает, что жизнь, заключенная в обложку и разграфленная на страницы, есть жизнь реализованная и состоявшаяся.
Литература это знала, но не осознавала. Не случайно все началось с Акакия Акакиевича, который переписывал. Писал. "…он служил с любовью. Там, в этом переписывании, ему виделся какой-то свой разнообразный и приятный мир. Наслаждение выражалось на лице его; некоторые буквы у него были фавориты, до которых если добирался, то был сам не свой: и подсмеивался, и подмигивал, и помогал губами, так что в лице его можно было прочесть всякую букву, которую выводило перо… Вне этого переписывания, казалось, для него ничего не существовало". Акакий Акакиевич знает свое место в литературе и когда предлагают ему работу по исправлению и замене глаголов, он отказывается, дело его жизни именно переписывать. И Петруша Гринев, сочиняя плохие стихи:
страшно обижается на Швабрина за критику и не считает лишним заметить, что "Опыты мои, тогдашнего времени, были изрядны. И Александр Петрович Сумароков, несколько лет после, очень их похвалял". И Швабрин пишет стихи и учителем своим называет Тредьяковского. Их обоих место в литературе — такое. Писать плохие стихи. Так "плохие" (беру в кавычки, потому что в этом случае Пушкин счел нужным подарить ему свой гений) стихи пишет Ленский, а Онегин все ходит и ходит по краю и не может состояться, и Пушкин несколько раз возвращается к тому, что он "не сделался поэтом", "не мог он ямба от хорея…" То есть это все важнейшие характеристики персонажей.
Есть два вида литературы: одна говорит за тех, кто не умеет разговаривать, вторая — разверзает уста молчащему. Вторая и есть божественное соединение жизни и литературы, над которым самоубийственно бился Серебряный век.
Каждое утро, просыпаясь, я думаю: что же хорошего случилось в моей жизни? Ибо обида на жизнь сладка, но и в радостях жизни есть утешение. И вспоминаю: ах да, так ведь вышла книга Николая Крыщука "Биография внутреннего человека", в которой заявлен новый жанр исповеди, построенной на взаимодействии автора книги и ее героев. Или вот еще: вчера перечитывала в который уже раз книгу Дональда Рейнфилда "Жизнь Антона Чехова" и думала, почему есть книги, которые хочется перечитывать? Они совпадают с ритмом нашего дыхания, убеждают в том, что следующий вдох стоит того… Еще радость: перевели на эстонский несколько замечательных русских книг — "Историю культуры Санкт-Петербурга" Соломона Волкова и "Роман М. Булгакова "Мастер и Маргарита". Комментарий" Ирины Белобровцевой и Светланы Кульюс.
Друзья, приезжающие в мой дом издалека, или приходящие из близких домов, — отдельная радость и предвкушение. Только что спорили с Сережей Калединым, кричавшем на меня: "Брось ты свои метафоры и изыски, пиши просто!", а уже Саша Гаврилов объясняет, что читатель жаждет сложности, длинности и легкомыслие устарело. Таня Дербенева прилетела из Копенгагена и говорит о ролях, источающих каждой словесной порой трагизм…
Из окна у меня не видать настоящего времени — там церковь Нигулисте; по стенам у меня — картины любимых художников. За столом у меня разговор о том, что есть сущность моей жизни.
Конечно, одной частной жизнью не обойтись, есть то, что ты бы к себе в дом впускать не хотел — короткие отрывистые наглые фразы, сладострастные доносы, угрозы, оскорбления, — все есть. Но ведь хамство безлико, на нем нет печати индивидуальности, оно всегда создается под неким общим трусливым псевдонимом, стоит ли о нем говорить или думать?
Нет нужды спорить, есть страсти посильнее любви — это зависть и желание занять чужое место. Об этом в моем доме сказал как-то великий Окуджава: "Они меня оскорбляют, они говорят, пора уходить, пора освободить место, а я им отвечаю: я могу уйти, но разве мое место может вам служить?!"
Фигура молчания — самая страшная в литературе. Сегодня Эллочка Людоедка кажется профессором Хиггинсом, а скоро Герасим из "Муму" покажется образцом красноречия. Слово не может жить само по себе, оно должно быть к кому-то обращено. Безответность — провал во времени. Как писал гений:
Я благодарна этому году за то, что он не отнял у меня права говорить от своего имени. Подарил счастливые соавторства. Хотелось бы пожелать всем, чтобы искусство было единственным поводом для слез.