— С какими вопросами к вам сейчас чаще всего обращаются родственники солдат?

— Мы все-таки [в первую очередь] не родственникам помогаем, а солдатам. Бывают, конечно, случаи, когда нам пишут близкие погибших и пропавших. Но все почему-то делают акцент на родственниках, а у нас, к счастью, много обращений от самих военнослужащих — солдат и офицеров.

Все зависит от ситуации. Конечно, если военный на Украине находится, то написать могут только родственники. А когда они уже тут на воле, в России и есть жалобы, то обращаются сами.

— Какая тема самая болезненная?

— Хоть одна жалоба с которой ничего невозможно сделать — уже плохо. Но самое болезненное — это [работать] с пропавшими без вести.

Если военнослужащий погиб — тело привезли в Ростов, опознали с помощью теста ДНК и у него нашлись родственники, то это ужасное горе, но законченная история. Есть свидетельство о смерти, тело можно похоронить, получить страховые выплаты.

Родственникам пропавших без вести — сложнее. Информации нет, документов тоже. Уже три месяца прошло [с начала войны], но эта проблема никак государством юридически не осознана. Что значит «пропал без вести» на самом деле — неизвестно. Сейчас нормального юридического сопровождения для семей пропавших — нет. А там ведь есть и женатые, и с детьми.

— С этим всегда были такие проблемы?

— Просто такого количества [без вести пропавших людей] никогда не было. С чем можно сравнить в нашей практике, так это с началом Первой чеченской войны. Штурм Грозного в новогоднюю ночь с 1994-го на 1995 год, две с половиной тысячи тел, которые лежали на улицах и площадях — и которые российское командование запрещало забирать. Они не хотели объявлять перемирие даже ненадолго. Наши коллеги [правозащитники] туда приезжали с родителями погибших, умоляли об этом. Но пока бои не кончились, толком забрать кого-то было невозможно.

Потом эти две с половиной тысячи человек лежали в вагонах-холодильниках в Ростове-на-Дону. Опознавание проводила лаборатория генетической экспертизы. Кого-то можно было узнать, личность других смогли определить только по генетическому анализу.

Но две с половиной тысячи зимой — это одно. А тут другая ситуация. Сколько тел своих погибших российские воинские части не вывезли и не похоронили — неизвестно. Это проблема, которую нужно осознать. Такого никогда еще не было.

— Если человек ищет своего близкого, без вести пропавшего в Украине, что он может сделать?

— Сначала мы рекомендуем позвонить на горячую линию в Минобороны и заявить, что уже столько-то времени нет связи с военнослужащим, назвать номер части.

Если есть рассказы кого-то из сослуживцев, надо попросить товарищей офицеров на горячей линии записать эту информацию.

Мы также просим посмотреть украинские списки по пленным. Они подробные и есть в открытом доступе. Если это не помогло, стоит писать в военно-следственное управление.

— Какова вероятность найти погибшего?

— Есть разные случаи. Бывает, когда есть погибший военнослужащий, российская часть не забрала его, но при нем остались документы. Тогда украинская сторона старается хоронить [тела] и отмечать таких людей в своих списках.

Но все зависит от ситуации. Если это не населенный пункт и никто тело не нашел или при нем нет документов, то все очень печально. Найти таких погибших практически невозможно.

— Какая у вашего комитета роль в истории с военнослужащими и их родственниками?

— Мы объясняем людям, что они могут сделать. Куда надо звонить и писать, как официально зафиксировать обращение. Если появляется новая проблема, мы сами стараемся разобраться, чтобы потом объяснить военным и их родственникам.

— Как вы работаете по пленным?

— По пленным немного попроще. Украина тщательно соблюдает Женевскую конвенцию обращения с военнопленными, ведет списки, переписывает документы пленных, делает их фотографии и записывает интервью, которые очень помогают семьям находить своих близких. Это единственная возможность узнать, что их солдат жив, находится в плену и сообщить в государственные российские органы.

Российская сторона также подключилась к процессу и стала заниматься освобождением пленных. Обмены худо-бедно, но происходят. По крайней мере, этот механизм международного гуманитарного права действует. Спасибо Международному Комитету Красного Креста (МККК).

С этим вопросом работают уполномоченная по правам человека Татьяна Москалькова и военная полиция Минобороны. Они собирают информацию и влияют на списки, если известно, что человек в плену или в особом состоянии (например, с тяжелым ранением — прим. «Медузы»), и хорошо бы включить его в обмен побыстрее.

[Правда,] со стороны России списки попавших в плен засекречены. Родственники ищут сами: смотрят каналы, сайты.

— Некоторые правозащитники указывают, что публикация видео и фото с пленными — это неэтично и противоречит Женевской конвенции

— Первая Женевская конвенция создавалась в XIX веке, остальные в 1949 году. С тех пор все сильно изменилось.

Эти интервью — единственный источник информации. Если бы Россия и Украина обменивались списками легально и публично, как полагается, тогда вопросов не было бы и интервью не были нужны. Но [когда] наша сторона не ведет открытых списков, ни о каком нарушении этики не может быть речи. Это необходимость.

— Вы получаете обращения солдат, которые вернулись из зоны боевых действий и не хотят снова ехать воевать?

— Да. Когда некоторые части покинули Украину, солдаты и офицеры начали заявлять, что они не хотят во второй раз возвращаться на фронт. К нам обращались они сами и их родственники.

— Удается ли кому-то из них остаться в тылу?

— Да, но это зависит от стойкости самого военнослужащего. Если он подает рапорт, упирается и не боится, когда ему угрожают, что посадят, то он может добиться своего и никуда не поехать.

Бывает, что солдат в полевых условиях, когда его только выводят [с места боевых действий или наоборот на место боевых действий]. Понятно, что там нет командиров и некому принять рапорт. Мы предлагаем отправить информацию о рапорте солдата от нашей организации. Направляем обращение в военную прокуратуру и командующему округом. Так же могут поступить их жены и родственники.

— В какой помощи нуждаются пострадавшие на войне?

— Иногда родителю или солдату кажется, что ему требуется лечение, а ему в местной медицинской части говорят: «Через три дня отправим обратно служить». В таких случаях необходимо наше вмешательство и мы обращаемся в медицинские службы Минобороны.

Это важно, например при контузиях. У нас были такие обращения. А последствия контузии необходимо обследовать в стационарных условиях и лечить так, чтобы не было тяжких последствий.

— О каких последствиях речь?

— Психиатры отмечают, что люди попавшие в ДТП, получившие черепно-мозговую травму, а также военнослужащие, получившие контузию, являются группой риска по наркотической и алкогольной зависимости и суицидам. Мы последствия начали наблюдать еще с Афганской войны. Они тяжелые. Никто не хотел ими заниматься, и это, конечно, большой промах со стороны государства.

— Это можно как-то предотвратить?

— Одно из наших первых обращений в медслужбу в самом начале боевых действий было об этом. Есть приказ о медико-психологической реабилитации. И мы, ребята, вас убедительно просим: всех, кто пробыл больше 30 дней на боевых действиях, направлять на медико-психологическую реабилитацию, как сказано в приказе.

— Рекомендуется каждые 30 дней проходить медико-психологическую реабилитацию?

— В Минобороны есть такой приказ, да. Потому что когда Афганская война была, наши не признавали, что существует ПТСР у людей, которые воевали. Они отбрыкивались и от наших психоаналитиков, и от американских организаций ветеранов, которые знают, как работать с ПТСР.

После Чечни первыми спохватились внутренние войска. Они открыли у себя в госпиталях кабинеты психотерапевтов. Такая же работа ведется и с полицейскими, это старая служба. Но они адаптировались и к военному времени.

— К вам обращаются родственники мобилизованных в ЛНР и ДНР?

— Это наши дополнительные трудности. Там мобилизовали практически все мужское население не обращая внимание на то, подлежат они мобилизации или нет. По этому вопросу мы отправляли обращение к руководителю администрации президента России [Антону Вайно]. Но государственная система оказалась не готова ответить содержательно на запрос от граждан, живущих в дружественных государствах.

Было сообщение, что там мальчишек из колледжей мобилизовали и отправили в зону боевых действий. Хорошо, что мы подключились и продублировали жалобу нашим офицерам в округ. У нас есть наши «боевые товарищи» — офицеры, с которыми мы сотрудничаем с 1995 года и работали во время предыдущих войн. Конечно, они реагируют, они нормальные люди, в чинах и могут скомандовать. Они нашли эту группу, обули, одели, накормили. Но забрать с фронтовой полосы не могли, потому что неизвестно, кому это все подчиняется.

Родственники нам потом писали с благодарностью, за то что у их близких появилась связь, их накормили, медпомощь оказали. Так что что-то получается, но в общем пока все это очень тяжело и неприятно.

— С вопросами о выкупах солдат обращаются?

— Родителям, дети которых в плену, я сразу говорю: «Никаких денег». Выкуп будут просить только мошенники. С самого начала [войны] их появилось много. Самые крутые назвали себя «Первый пленный» с шапкой «Первого канала». Говорили, что они действуют от Константина Эрнста и собирают деньги на выкуп пленных. Якобы они у какого-то украинского фермера выкупили человека за 800 тысяч. Я написала [про них] на «Первый канал» и в прокуратуру. И эти мошенники быстро куда-то исчезли.

Сейчас не может быть никаких подпольных контактов, по которым можно было бы выкупить пленных. Украинская сторона содержит пленных официально и старается, чтобы они были в безопасных условиях.

— С чем еще сталкиваются солдаты?

— Была жалоба, как ребята избежали плена, спасались огородами, вернулись в часть без оружия, а там с них за него потребовали вернуть деньги. Другая история: перед войной были учения, бойцы сдали амуницию, а когда отказались ехать на фронт, старший товарищ стал требовать с них деньги: «А где бронежилет? Ты мне сдал его или не сдал? Ты должен заплатить».

С этим мы сталкивались еще в Чечне. Во Вторую чеченскую войну парень вернулся из плена, а в части ему предъявили количество утерянного оружия, которого даже на «Камазе» не увезешь. Мы следим, чтобы никаких поборов с ребят не было и по таким вопросам пишем в прокуратуру.

Сами ребята, когда рассказывают про эти случаи, даже не знают, кто с них собирает деньги. Солдаты говорят «они», а кто эти «они» — не знают. Но нам достаточно сигнала: прокурор придет и разберется.

— Насколько ведомства идут навстречу по вашим обращениям?

— По конкретным военнослужащим меры властями и военными принимаются. Но ответы от них, как правило, очень короткие. Я предполагаю, что мы задаем такие вопросы, на которые не все военные структуры имеют право ответить.

— Что вам еще говорят родственники солдат?

— Например, звонят и говорят, что не верят [в то, что им говорят в Министерстве Обороны], или рассказывают всю жизнь близкого с самого начала. Но это все разговоры. Мы их стараемся не поддерживать. Уточняем, что их интересует и стараемся помочь конкретно. У меня и так «кончился завод». Я понимаю, что у всех [похожее происходит]. Звонят региональные коллеги и говорят «Все, говорить больше не могу».

— Отличается ли работа на этой войне от других конфликтов?

— Есть хорошее русское, оно же татарское, слово «бардак». То есть хаос. Бардак сейчас такой, с которым мы никогда не встречались, хотя у нас практика большая и разное бывало. Но чтобы военные действия развивались так быстро, так жестоко и в таких масштабах — впервые.

Мы сейчас стараемся не оценивать систему, а найти в ней работающие звенья, чтобы они эффективно помогали защищать права солдат, раненных, погибших их родственников.

Поделиться
Комментарии