Судьба и эхо. К юбилею прозаика Григория Скульского

 (83)
Судьба и эхо. К юбилею прозаика Григория Скульского
Erakogu

9 октября исполняется 100 лет со дня рождения прозаика Григория Скульского. Юность его прошла на Украине, в 1941 году он ушел из Киева добровольцем на фронт; в 1945 году, после ранения, оказался в Таллинне. И остался здесь до конца жизни.

В его рассказах и романах часто переплетались судьбы людей, связанных с Киевом, но живущих в Таллинне; он писал о городе карих каштанов и о городе, где узкие улицы выходят к площадям для глубокого вздоха. В Таллинне он стал заслуженным писателем Эстонии, здесь, как и в Москве, выходили огромными тиражами его книги, а двухтомник, выпущенный в 1982 году, к семидесятилетию, исчез с прилавков магазинов за два часа. Проза Григория Скульского мудра, грустна и… снисходительна. На его долю выпало очень много испытаний, из которых он вышел с честью: во всеоружии добра и той правды, которая обеспечивает прозе долголетие.

Предлагаю вниманию читателей небольшой отрывок из моей

”Книги об отце”

* * *

Стихи отец услышал впервые в пятнадцать лет от соседа, курившего на голой, с металлической сеткой кровати между двумя отсидками. К стене была привешена медицинская клизма, из отводной трубки капало красное вино. Сосед был вором с отбитыми почками, но помнил Овидия из курса классической гимназии.

Стихи подействовали на отца сильно, так, что, в конце концов, через годы, он оказался на филологическом факультете, пока же он все-таки не решился отречься от успешно сданных экзаменов в финансовый техникум.

Итак, финансовый техникум. Три зимы, до 1931-го, отец ходил туда долгим обходным путем, чтобы не видеть спуск к базару. На спуске сидели беженцы из деревень. Они разворачивали и выкладывали на дорогу, как запасливо прихваченные, отдельные от тела вещи — вроде небывалого куска сала в чистой тряпице — первыми отмерзавшие ноги, а остальные, чувствующие части кутали пока в платки, сберегая для последней жалости, которой никто не знал.

В конце курса отца отправили сопровождать уполномоченного на ревизию в ближайшее село. Всклокоченной птичьей ночью раздался выстрел. Отец хрустнул всем телом, как лист жести на ветру, и упал на стенку мазанки. Но стреляли не в него, в уполномоченного целились, того и убили.

Финансовым дипломом отец пользовался всего три месяца, столько продержался директором турбазы потомственный революционер, герой Гражданской войны, кавалер ордена Красного Знамени венгр Фекете, пригласивший отца к себе главным бухгалтером. На казенные деньги покупалась водка, и Фекете — в шляпе с наростами ласточкиных гнезд — глушил ею свое неумение отвыкнуть от шашки, пока быстро не сгинул в неведомом подзаборье…

От тех событий сохранились у отца стихи с торгашеским словечком ”безмен” — безменом обвешивали на рынках ледащих беженцев, а когда те вымерли, то и своих горожан. Глаза от голода теряли зоркость, закрывались голубиной пленкой, а пружинка в подвесных весах растягивалась, удлиняясь от малейшего колебания.

Кончилась коллективизация.

* * *

Перед войной у отца был товарищ — поэт Сергей Спирт. Пряча лицо в широкогрудые астры, он шел на свидания к красавицам. Красавицы обмазывали рты малиновой краской для любования закатом. Они шли замуж за Сергея Спирта, как в комнату смеха, и бросали его на первом же полустанке среди кипятка, ведерных груш и смелых запахов бабьего лета. На приднепровском пляже оставались тонкие тщательные — японской туши — птичьи следы. Но стихи он читал не так, как птицы и поэты, а как умеет это делать крик в горах: ”Подожди, я раскошелюсь, Ира,/ Свистом бурь и грохотом ветров!”

В 1939 году удача шла охапками, по-южному за бесценок, со щедростью безвкусицы. Отец заведовал отделом критики в крупнейшем литературном журнале. Сергей прикнопил над его начальственным столом листочек: ”Здесь, с 12.00 до 16.00, ежедневно обедает Г. Скульский”. Отец и вправду работал легко, между делом, никогда не погружаясь в себя настолько, чтобы нуждаться в окликании.

Он и потом не садился, а присаживался к столу, более всего заботясь о неудобстве позы, будто только что и писал записку перед внезапным отъездом.

Он и потом боялся быть застигнутым врасплох, и мог прикрыть ладонью страницу, если заглядывали в комнату.

Так всегда у тех, кто жил за этажерками, занавесками, в общем дыхании, стукался об углы, пугаясь не ушиба, а тучной его, быстро распространяющейся шумности, жил там, где никогда не рыдают, а молча засыпают от горя.

Он и потом немного стыдился своего писательства.

Так по гипсовой мертвости дирижерского изыска всегда можно узнать на обеденной скатерти руки, поздно выучившиеся столовому серебру…

…Статья известного критика N заканчивалась словами, взятыми в кавычки: ”Эта штука посильнее ”Фауста” Гете!” Отец подчеркнул ее хрустящим, как морковка, морозным красным карандашом и подписал приговор на полях рукописи: ”Какая чушь!” Он был более удачлив в свиданиях с красавицами, чем Сергей Спирт, и не стал дожидаться конца рабочего дня.

Главный редактор журнала взял рукопись со стола и, бормоча себе под нос какие-то дряблые, войлочные, уже лагерные слова о Великом вожде, сжег листочки и развеял пепел над очком в дальнем летнем сортире.

Туда же, к сортиру, он вызвал на следующий день отца и прошептал ему, подставляя вялый рот мухам в зеленых праздничных френчах, имя автора гениального высказывания.

На сей раз отец ушел от судьбы.

Человек бежит от судьбы, как крик от эха, и ему не страшна удача.

Сергей Спирт погиб в самом начале войны маленьким пехотинцем, и ни одна из красавиц не посвятила себя бесполезным поискам его могилы.

Еще ничего не зная о гибели Сергея, еще ни разу не раненный, еще не дошедший до 1943-го, когда журналистам — евреям со слишком очевидными фамилиями предложено было взять русские псевдонимы, еще вспоминавший запах домашних простынь, отец писал с фронта: ”Вернулись в землянку пошатываясь. Наша машина подорвалась на мине, и из шести человек ни один даже не ранен. От машины остался мотор и номер, а у людей легкие контузии. Счастье? Да, счастье. Но я уверен, что есть только счастье смелых, счастье верных, счастье любящих и нет счастья вообще”.