После принятия Закона об иностранцах кульминацией протестов русских жителей Эстонии стал референдум об автономии Северо-Востока страны. Фактическим результатом его стал конец интердвиженческой ("союзной") фазы местной русской политики. На сей раз на роль своеобразного аналога тогдашнего референдума, судя по всему, претендует объявленная активистами теперешней русской политики "мобилизация", суть которой заключается в готовности к действенному противостоянию любым попыткам переноса монумента с Тынисмяги. Не стану предсказывать ее исход. Но мне лично хотелось бы, чтобы она обернулась столько же очевидным концом националистического ("российского") этапа политической активности местных русских. Потому что в развернувшихся баталиях вокруг памятника "защитники" порой мало чем отличаются от "нападающих".


* * *

На мой взгляд, критическая ошибка тех, кто взял на себя роль представлять противников переноса памятника, произошла в тот момент, когда они стали отстаивать памятник исключительно на основании того, что является памятником "воину-освободителю" и выражением "общеевропейских ценностей". Навязчивые отсылки к "фашизму", "реваншизму", "оккупации" и Нюренбергскому процессу не только не решают насущной проблемы, но и мешают понять, в чем, собственно, проблема заключается. Просто потому, что тот же Нюренбергский Трибунал и его решения, например, совсем не так однозначны, как того хотелось бы "защитникам".

Учрежденный державами-победительницами во Второй мировой войне, Трибунал призван был вынести решения по двум разным группам преступлений: традиционным военным преступлениям и принципиально новым преступлениям — против человечности. И в том, и в другом случае имелись серьезные юридические проблемы. Что касалось военных преступлений, то практически все "судьи" (державы-победительницы) были так или иначе повинны в совершении деяний аналогичных тем, за которые судили побежденных. В случае с преступлениями против человечности юридическая проблема состояла в установлении "новизны" преступных деяний. В конце концов, геноцид как таковой не был изобретением германских нацистов. Требовалось определиться: имело ли место изменение отношения к известным и прежде деяниям и, как следствие, введение новой правовой нормы; или же имело место принципиально новое преступление, в ответ на которое и появилась новая правовая норма.

Различие между двумя этими подходами — принципиальное. Признание того, что понятие "преступления против человечности" отражает лишь изменение отношения к давно известным деяниям, означало бы на практике признание способности существующей системы международных отношений к прогрессу, самосовершенствованию: то, что международное сообщество терпело в начале ХХ века (турецкий геноцид в отношении армян, например), перешло в разряд нестерпимого после Второй мировой войны. Однако если предположить, что в ходе Второй мировой войны международное сообщество столкнулось с принципиально новым преступлением, картина будет выглядеть иначе.

В чем же могла бы заключаться принципиальная новизна нацистских преступлений? Прежде всего в том, что, в отличие от прежних случаев геноцида, — или, скажем, сравнительно недавнего геноцида в Руанде, — уничтожение европейских евреев или цыган осуществлялось не в порыве ярости группой мобилизованных фанатиков, а планомерно, на протяжении нескольких лет и при активном участии административного аппарата целого ряда государств. Точнее, без активного участия государственного аппарата "окончательное решение" было бы просто невозможно.

Иными словами, специфика нацистских преступлений против человечности заключалась в том, что не группа внезапно утративших человеческий облик мерзавцев уничтожала других людей, а в том, что государство как таковое превратилось в орудие смерти…

В отличие от нынешних активистов местного "антифашизма", свидетели Нюренбергского процесса не только слышали, как один за другим обвиняемые повторяли, что всего лишь выполняли приказы. Они помнили и то, что накануне Второй мировой войны идеи национал-социализма пользовались огромным влиянием по всей Европе. Что только близкое к случайному стечение обстоятельств привело к тому, например, что в Германии, а не во Франции (родине лозунга "Бей жидов, спасай французов") сторонники этих идей оказались у власти…

Те, кто отчетливо видел новизну нацистских преступлений, понимали, что корни нацизма заложены в самой идее национального государства; что судьба человечества отныне не может быть безоговорочно доверена отдельным национальным государствам или их спонтанному взаимодействию. Что если мы действительно хотим искоренить преступления против человечности, необходима серьезная реформа всей системы международных отношений и современной государственности как таковой…


* * *

Понятно, что такого рода реформа не могла быть проведена в одночасье. Понятно, что и сегодня новое (ООН, Совет Европы, всевозможные международные суды, в том числе и те, что берут за основу права человека, а не права государств, и т.д.) сосуществует рядом со старым ("традиционное" международное право, структура Совета Безопасности ООН и т.д.). Понятно и то, наконец, что настороженность в отношении к окончательно утратившему свою невинность в ходе Второй мировой войны национальному государству имеет свой разумный предел.

Принципиальной позицией в определении параметров этого предела является понятие тоталитаризма. В конечном счете, в любом государстве возможны ситуации, когда служащие (и особенно — военнослужащие) сталкиваются с преступными по сути приказами и вынуждены выбирать между совершением "обычного" преступления (неповиновение приказу) и преступления против человечности.

Специфика тоталитарных режимов состоит в том, что в них невозможно провести грань между формальным беззаконием и законностью. Комендантский час настолько же законен (поскольку введен законной властью), насколько и беззаконен (поскольку отменяет действие закона). Более того, в условиях тоталитаризма становится невозможным и выбор личного отношения к формальному приказу, поскольку тоталитарная власть самоутверждается посредством уничтожения возможности выбора.

Наглядным примером такого самоутверждения является история "выбора Софии". Реального случая, когда узнице одного из нацистских концлагерей было предложено самой "выбрать", какую из двух ее дочерей следует оставить в живых. Или практика сербских лагерей в Боснии, в которых мужчинам предлагалось "на выбор": насиловать собственных дочерей или смотреть, как их будут расстреливать…

Именно поэтому тоталитарные режимы преступны. Преступны именно против человечности. Преступны насквозь. Преступны в своем предельном выражении, по самой своей логике, несмотря на порой нормальный фасад повседневных практик. Преступны, наконец, даже тогда, когда их военная мощь используется для уничтожения других тоталитарных режимов…


* * *

Этого, похоже, не в состоянии понять некоторые из защитников памятника на Тынисмяги, для которых главным преступлением Гитлера было "стремление к мировому господству". (То есть, не преступление против человечности, а "традиционное" военное преступление, да и то — только при определенной трактовке "мирового господства", сторонником определенной версии которого был, например, один из величайших гуманистов, Данте. Я уже не говорю о таких "мелочах", как различие между нацизмом и фашизмом. Местные "антифашисты", похоже, и не знают, что фашистская Италия была одним из трех (всего трех!) европейских государств, активно противодействовавших осуществлению нацистского "окончательного решения" на своей территории.

Впрочем, "профессиональные антифашисты" интересуют меня меньше всего.

Различия между преступлениями межгосударственного характера и преступлениями против человечности, которыми чревата государственность как таковая, похоже, не желают понимать и наши законодатели, предлагающие введение наказания за публичную демонстрацию нацистской и советской символики на основании того, что это символика оккупационных режимов. Опять же имеет место смешение преступлений против человечности и военных преступлений. Можно долго спорить о том, были ли сравнимы в своей бесчеловечности нацистский и сталинский тоталитаризмы. В конечном счете, можно запретить нацистскую и советскую символику, поскольку она — тоталитарная, а значит, бесчеловечная. У такого решения будут противники, но будут и сторонники. Но запрещать советскую и нацистскую символику на основании того, что она "оккупационная", можно только при условии введения принципиально нового типа преступлений — "преступлений против эстонцев". (При этом совершенно не важно, имел ли место факт оккупации. Важна сама по себе неприемлемость такой правовой нормы).

Формальным поводом для оправдания такого нововведения может, конечно, служить Преамбула Конституции Эстонской Республики, определяющая сохранение "эстонскости" в качестве цели эстонского государства. Можно привести не один пример того, как это положение Конституции уже использовалось на практике для оправдания законодательных инициатив, от которых впоследствии пришлось отказаться под давлением международных организации. Неслучайно и то, что на волне кризиса вокруг Тынисмяги, как это было и после кризиса в Лихула, зазвучали призывы усилить это положение Конституции.

Однако именно в этом положении, какие бы сильные чувства ни питали эстонцы к своему государству, коренится зерно тоталитаризма, которым, как это показала Вторая мировая война, поражено современное национальное государство…


* * *

В заключение, возвращаясь к аналогии с Законом об иностранцах, хочу напомнить и о том, что тогда Президент Эстонии Леннарт Мери отказался провозглашать закон, направив его на экспертизу Совета Европы.

Я, в принципе, понимаю логику нынешнего президента, провозгласившего закон о воинских захоронениях. Хотя у Эстонии есть и более насущные законодательные лакуны, в самом по себе законодательном оформлении отношения к воинским захоронениям нет ничего предосудительного.

Однако теперь, когда речь идет о сносе запрещенных (в том числе и только что провозглашенным законом) сооружений и о наказании за демонстрацию определенной символики, вопрос стоит иначе. Как именно, я и попытался изложить. Повторю.

С 1939 по 1945 в мире шло одновременно две очень разных войны. В одной из них государства, как это бывало и прежде (и как это, увы, будет и впредь), воевали друг с другом. В другой — государство как таковое объявило войну человечности. От нашей способности четко различать эти два явления, как бы тесно порой они ни переплетались на практике, зависит, ни много, ни мало, характер отношений между государством и человеком. В ходе кризиса на Тынисмяги — и в порожденных им полемике и законопроектах — явления эти безнадежно путаются. И теми, кто видит в монументе только "солдата-освободителя"; и теми, для кого он только символ "оккупационного режима". В реальности памятник и является воплощением переплетения этих двух позиций. Если угодно, он и есть — памятник самому этому переплетению. Переплетению, которое — часть нашей политической реальности.

Поэтому я лично не верю в грандиозные проекты переосмысления памятника в качестве символа чьей-то "общей победы над тоталитаризмом". Точно так же, как Советский Союз не побеждал нацизма, просто потому что воевал не с нацизмом, а с агрессором, "мы, европейцы" (если воспользоваться фразой Ницше) далеки от окончательной победы над тоталитаризмом. Он постоянно присутствует в качестве возможности в наших повседневных суверенных практиках. И потому причитания Андруса Ансипа о том, что только памятники, примиряющие общество, имеют право на существование — такая же пустая демагогия, как и сравнения Ансипа с Гитлером. И в том, и в другом случае отсутствует понимание того, что общества держатся не на конституционных гарантиях сохранности единства или на верности неким абстрактным "европейским ценностям", а на практической способности не только делать различия, но и мириться с ними.

Поделиться
Комментарии