Но что значили их слова, если как ко всякому человеческому слову, скользящему по поверхности близ небесной музыкальной фразы, с которой я только что беседовал, я оставался к ним глубоко равнодушен?
Марсель Пруст

1.

Прерывистые, с заезженными повторами и наплывами давяще-липких образов сны исчезали внезапно… Странная привычка была у Веры: всегда просыпаться за несколько минут до звонка будильника, на сколько бы она его не ставила. Словно ее подсознание хотело обойти утвержденный накануне распорядок насыщенного бодрствования, предусмотрительно протягивая руку к выключателю ночных видений, пробивавшихся сквозь реальность иными временными потоками, и перекидывая спасительный висячий мостик между зыбкими и мучительными незавершенностями во сне и наяву. В эти минуты, подаренные ей сверх отмеренных отрезков активного существования, Вера сперва бросала внимательный взгляд на часы, а потом расслабленно зарывала в подушки лицо, скрывая свою первую улыбку новому дню. Пытаясь связать обрывки сновидений, она постепенно отдавалась течению мыслей в преддверии каких-то дел, принимавших все более ясные очертания…

Будильник театральным звонком возвестил начало очередного акта уже наскучившего представления. Щебетом птиц и застенчивыми солнечными прятками в шелесте молодой листвы утро сглотнуло висячий мостик, за поручни которого Вера, просыпаясь, держалась обеими руками. До последнего момента она надеялась, что сегодня этот мостик все же останется у нее за спиной, как послушная неловким, доверчивым шагам дорожка к родному дому, испещренному вехами взросления.

Под натужно-веселые голоса утренних радиоведущих Вера быстро приготовила завтрак себе и дочке. И только поставив на стол любимую тарелку малышки с молочной кашей, посреди которой мерцало маленькое рассветное солнышко бруснично-яблочного варенья, Вера вошла в детскую. Из-под взбитой пены зверькастого пододеяльника торчали рассыпаные кудряшки, прикрывавшие тонкие, чуть вздрагивавшие веки и полуоткрытый ротик.

 — Спит мое солнышко, — наклоняясь, негромко сказала Вера. — Вставай, маленький, пойдем завтракать!

Она отвела с лица, розовеющего сонным детским румянцем, упругие завитки и поцеловала ребенка, чуть качнувшись на всякий раз изумлявших ее волнах иной, полузабытой нежности. Девочка вздохнула и исчезла под одеялом.

 — Вставай, я тебя жду!

 — Угу, сейчас, мам… — донеслось приглушенное разочарованное бормотание.

Вера отвела дочку в садик и вернулась домой. На работе ей дали сегодня свободный день, и неожиданный выходной игриво перебирал светотени едва шевелящихся занавесей спальни, выходившей окнами на восточную сторону. "Теперь можно неспеша выпить кофе и выбрать из всего количества наиприятнейших дел самое приятное", подумала она. Вкус любимого сыра мягко струился сквозь неторопливое наслаждение кофейными глотками. Вера разрезала большой, пахучий апельсин, и его золотистые, сочные ломтики тотчас же засветились утренними бликами в осмелевшем солнце, а праздничный аромат шумно ворвался в кофейную терпкость.

Она достала сигарету из пачки и усмехнулась: "Не хватает только музыки Вагнера или Брамса… Хотя, пожалуй, Брамс — это уже слишком Франсуаза Саган." Такие чересчур реальные отголоски ощущений, которые кто-то уже извлек из глубин загадочного колодца всеобщих, всеподчиняющих влечений и остановил в законченном творении, причиняли ей беспокойство. Вера стыдилась чувственно, непосредственно прикасаться к этим музейным экспонатам, словно ее могли уличить в желании таким путем завладеть чужой вещью. Тем более, что рядом с экспонатами ее внутреннее чутье порой различало вещь абсолютно беспризорную, не похожую на величественный экспонат под прицелом точечного освещения, но поглощавшую все ее внимание. Так бесцельно прогуливающаяся женщина замечает в витрине рядом с дорогими, эффектными нарядами неброский предмет одежды, который вдруг защелкивает хитрую, непокорную застежку цепочки ее предвосхищений, и вот она уже заходит в магазин, не оглядываясь, устремляется к вожделенной обновке и скрывается в примерочной наедине с ощущениями единства формы, цвета, фактуры и пластики.

Звонок мобильного телефона оборвал мелодию ленивого завтрака. Посмотрев на высветившийся номер, Вера нахмурилась. Номер принадлежал молодому человеку без вредных привычек и вразумительных жизненных намерений, с которым она случайно познакомилась пару дней назад. Раздражающе долгие позывные укрепляли ее первое, возможно, обманчивое впечатление о нем, как о человеке, не обремененном интересными занятиями и чувством такта. Пока она пыталась определить, о чем имело бы смысл поговорить с этим мужчиной, телефон умолк. Вера вздохнула с облегчением, вернувшись к поглощению утренних удовольствий.

Вторая сигарета оказалась последней, и Вере понадобилось пройти до киоска на соседней улице. Наблюдая сквозь радугу ресниц переливы оттенков свежей зелени цветущих каштанов, она подошла к киоску и купила сигарет.

 — Привет, как поживаешь? — раздался за спиной знакомый голос.

Это был давний знакомый Веры, из прошлой жизни, а точнее, из жизни ее подруги Насти. Она действительно ощущала себя частью чужой жизни в те моменты, когда ей приходилось встречаться с друзьями и знакомыми подруг. Работа Веры была заполнена общением с самыми разными людьми и требовала такой физической и умственной отдачи, что выбор между большими дружескими и маленькими личными удовольствиями был предопределен. После многих безуспешных попыток ввести Веру в круг своих знакомых, подруга постепенно растворилась в избранном ею направлении. Вера не знала, насколько сильным было их свершившееся отдаление друг от друга, но каждый раз, когда миновала дата, ранее служившая им поводом для встреч, ее сердце понемногу съеживалось, оставляя между близкими людьми все больше пространства…

Ей часто представлялось, как некие сиамские близнецы, разъединенные навсегда и лишившиеся — каждый — одного из парных органов, который перед тем принадлежал им обоим в своей завершенной природой парности, с жестоким любопытством стремятся причинить боль, задевая умерший для своих ощущений, утраченный орган, и с торжеством победителя увидеть страдание того, кому этот орган теперь всецело принадлежит, не испытывая страдания самому. Неспособность к состраданию, развивающаяся вслед за восполнением некогда парного органа качественным протезом, очень быстро возводит непреодолимые стены отчуждения.

 — Да как обычно, а сегодня отдыхаю. Как там девочки?- словно и не было этих долгих месяцев глухой пустоты, оборванных проводов дружелюбного электричества, так привычно доставлявшего свет и тепло участия.

 — А Настька-то уже круглая совсем, через два месяца родит. Довольная такая, сейчас на отдых уехала…

Вера изумленно смотрела на простодушно улыбавшегося мужчину, продолжавшего говорить.

 — Молодец какая, что у нее все так замечательно сложилось!- наконец ответила она. — Передавай привет.

Только подойдя к дому, Вера различила в круговороте внезапно придавивших ее ощущений маленький ноющий комок под сердцем. Это уходящее время зацепило затворяющейся дверцей еще один, до сих пор не растревоженный нерв, и теперь от него кругами расходилось знакомое ей чувство боли — безвозвратности. Вплетенная в красочный гобелен солнечного дня радость от того, что подруга смогла осуществить свою мечту последних лет, все больше проваливалась в наползающую откуда-то вату воспоминаний, становясь все менее различимой…


2.

Человеческая память похожа на хорошо спланированное жилище: для каждого изведанного чувства и переживания у нее отведен свой уголок. Память, как рачительная хозяйка, подхватывает заброшенные впопыхах ощущения и водружает их на положенное место, туда, где они хранятся до лучших времен — до создания и обновления коллекции раритетных воспоминаний.

В прихожей память держит объемную телефонную книгу, привязывающую нас к партнерам и клиентам, пин-коды и дисконтные карты. Дальше прихожей она не пускает случайных знакомых и мелкие неприятности. В кухне хранятся умения, рецепты и способы, хитрость и сноровка, там же тщательно расставлены склянки профессиональных знаний с толстым днищем относительно широкого кругозора и узким горлышком специализации. В гостиной, залитой таинственным светом скрытого освещения, выставленные начищенные до блеска реликвии — краеугольные камни будущих (но теперь уже бывших) свершений. В спальне, в складках густых, бархатных драпировок покрываются пылью элементы чувственного опыта. Иногда лиловую, статичную насыщенность тяжелых занавесей будоражат шаловливым ветром неведомые впечатления, и тогда вдохновленная их пурпурным отсветом чувственность оживает в танце сладострастия. Кабинет полон чужих воспоминаний: это все, что мы помним о том, к чему не имеем ни малейшего отношения. В детской хранятся первые книжки о добре и зле, силе и слабости, терпении и вере…

Вере всегда казалось, что ее имя — это и не имя вовсе. Имя нарицательное, вписаное с заглавной буквы со слов ее родителей в акт о рождении. Вера и была для них, скорее, символом, а не ребенком. Они держались за нее, поверив в способность дочери скрепить своим существованием созданную ими семью. Других связующих элементов, кроме Веры, у них не было.

С ранних лет, внимая словам отца, она изо всех сил старалась приглушить для себя постоянно вещавший громкоговоритель материнского авторитета. Только так ей удавалось удержать в себе стушевавшийся отцовский образ. Лет восьми, разлученная с родителями на месяц, Вера плакала ночами от жалости к отцу: ей казалось, что без нее его некому будет защитить. "Я скоро вернусь, папа, подожди, я тебя выслушаю, и мы снова будем гулять в парке, собирая по дороге треснувшие, лукаво подмигивающие коричневым глазом каштановые ежики… А потом ты надолго уйдешь пить пиво из толстой запотевшей кружки. И я буду ждать тебя у морщинистого ствола огромного дерева, запрокинув голову. Мне будет совсем нескучно, крона дерева так забавно встряхивает и переворачивает свои бесчисленные листочки, это как в калейдоскопе: всякий раз новые узоры…"

Вере было шестнадцать, когда они с отцом шли по заледенелому тротуару, и она, увлеченно рассказывая что-то, взяла его под руку, чтобы не упасть. Вдруг ей показалось, будто нечто жесткое и холодное упало отцу за воротник. Он приподнял подбородок и покрутил шеей, искоса оглядываясь по сторонам.

 — Давай перейдем на ту сторону. Там не так скользко, и тебе не надо будет держать меня под руку. А то люди скажут: "Вон, какой старый идет, а молодую себе нашел",  — шутливо прервал ее отец.

В это мгновение Вера явственно ощутила, как ее неразлучная спутница — жалость — вся, без остатка, переместилась на обратную сторону Луны восприятия родительских образов, туда, где не освещенная солнцем вериного неиссякаемого сострадания обитала ее самодостаточная мать. Эта новая жалость не плакала в подушку, не касалась доверительно любимых рук, не произносила, казалось бы, уместных дежурных участливых фраз. Но с тех пор Вера испытывала только такую жалость: жалость к гордым обладателям более-менее качественных протезов, поддерживающих иллюзию собственной самодостаточности. К тем людям, которые (почти без умысла) причиняют боль другому, навсегда отобравшему от них изначально парный жизненно важный орган…

Вера не заметила, как оказалась в детской, возле раскрашенного деревянного домика куклы Барби. Домик она подарила девчушке на день рождения, сказав, что это от папы. Она считала правильным создавать у дочери впечатление о добром и любящем отце, и поэтому делала ей подарки за двоих, поддерживая в сознании ребенка миф о биполярности родительской любви. Теперь Вера уже понимала, что все человеческие отношения и ожидания, связанные с любовью  — это относительно красивые мифы. "Но ведь только сильные и красивые мифы, — возражала она себе, — способны, подобно живительной влаге, взрастить в жадно впитывающей все: и доброе, и низкое, душе ребенка веру в любовь, как единственно правдивую сущность под бесконечным ворохом претенциозной упаковочной мишуры.

Вера обратила внимание, как дочка рассадила кукол. Барби сидела на пухлом розовом диванчике рядом с Кеном, перед ними стоял накрытый деревянный столик с пластмассовыми фруктами, а рядом, на коврике, дети играли в паровозик: девочка постарше и маленький пупс в кружевной рубашечке до пят. Веру опять обожгла мысль о сегодняшнем известии. На вопросы дочери, почему они уже давно не заходят к тете Насте, она всякий раз отмалчивалась и переводила разговор на другое. А теперь у Насти все будет точно так, как в этом игрушечном домике с красной крышей, полосатыми обоями и настоящими занавесками на крошечных деревянных карнизах. В кругу настиных знакомых появление у кого-то второго ребенка было самым актуальным событием в семейной жизни.

Вера всегда физически ощущала эту разделительную черту, заключавшуюся в этих словах: "семейная жизнь". Судьба, раз и навсегда установив непреложность закона преемственности поколений, настойчиво предлагала ей всевозможные протезы, необходимые для достижения ею чувства самодостаточности. Ах, скольких женщин обрадовали бы такие подарки судьбы, с каким воодушевлением они приспособили бы их к своим потребностям, какими полноценными ощущали бы они себя тогда! Размышляя так, Вера последовательно и категорично отстраняла от себя все, представлявшееся ей чужеродным. Дело было не в мужских недостатках — дважды любила она мужчин, состоявших почти из одних недостатков, но таких достоинств, которые самым естественным для нее образом вытекали из этих недостатков, ей больше встретить не удавалось. "Может, и не встречу,- заключала Вера.- Но, по крайней мере, я знаю, к чему я стремлюсь. А чужого, хоть и добра, мне не надо". Эта мысль почти успокоила ее переживания, разметанные под натиском внезапных осмыслений и теперь локализовавшиеся в одно гнетущее чувство.

Это чувство можно было бы назвать завистью, но такое определение казалось Вере неточным. Перед ее глазами проплывали все те усилия, которые она и Настя прилагали ради второго ребенка, потому что с рождением по желанию дело обстояло сложнее, чем с первенцем — по любви ли, по залету, а может по счастливому стечению этих двух великих случайностей. Настина беременность имела только внешнюю связь с возникшим у Веры чувством, коренящимся, как и зависть, в ощущении несправедливости по отношению к себе. Настя с ее удачным разрешением возможности второго материнства, не являлась источником и мерой этой несправедливости, а значит, это чувство не могло быть завистью.

Источником и мерой несправедливости к Вере была любовь, которая покинула так заботливо обустроенное для нее верино сердце вслед за едва подмеченным охлаждением любимого, чуть раньше, чем были устранены роковые и столь ничтожные препятствия к исполнению аналогичного желания. Без любви к отцу будущего ребенка Вера так и не смогла решиться на такой серьезный шаг. Это был еще один миф, еще одна хрустящая обертка капризной женщины, избалованной вкусом утонченных отношений и обжигающе-пряных чувств. Ведь скольких детей не было бы на свете, если бы их матери руководствовались при зачатии только любовью к избраннику! И все-таки сугубо практические соображения о детях неизменно вызывали у Веры брезгливое отторжение. Что-то подобное она испытывала, когда ей случалось смотреть на целлофановые струйки декоративных фонтанчиков и мерцающие электрическими разводами пластиковые угольки искусственных каминов. Нравственно, эстетически "проглотить" такое означало для нее святотатство по отношению к самой природе и приоткрывшемуся ей в прошлом благозвучию внутреннего единства двух парных сердец.

За те минуты — реликвии в парадной зале ее памяти, истерзанной мельканием глубоко врезающихся событий — она боготворила Мужчину и того, в ком ее сфокусированный взгляд безошибочно распознавал Его черты, находил в Нем своего разлученного сиамского близнеца, способного обрести свою настоящую душу в ее теле и также глубоко реагировать на любой источник их общей боли и общего наслаждения. Если бы Вера все это придумала или начиталась "слезоточивых" романов, то, усомнившись в достоверности источника, она немедленно опровергла бы идеалистические изыски, как противоречащие, мешающие ее истинной реальности. Но испытание любовью оказалось хитрее: оно воплотило изначальное неведение Веры об этих мифах в самую яркую, ослепительную, почти животную реальность, в звучащую канонадой разрешающих аккордов сонату, непостижимым образом повторяющую и скрадывающую один и тот же мотив: allegro — adazio — andante — presto, гибко следующую переходам тональностей, послушно стихающую в предчувствии близкой паузы… Когда всего лишь нажатие педали застывшего инструмента только эхо улетевшей мелодии давало снова вдохнуть и пролиться слегка измененным оттенкам обретения утраченного, сменявшимся все более экспрессивными вариациями…

Вера подошла к фортепьяно и пролистала ноты: ничего похожего на ее сегодняшнее настроение. Дрожание пальцев погрузилось в звучание e-moll, и совсем новая тема, залившаяся плачем уставшего от спектаклей любви, но так слепо верящего в ее актерское искусство, соединилась в сострадании с вечно ищущим сердцем, отвергающим оболочки самоутверждения и самодостаточности…

Мобильный телефон надрывался уже в пятый раз, а Вера так и не придумала, что она могла бы сказать звонящему, в лице которого ее только что рожденную на свет музыку пыталась заглушить какофония судьбы.

Поделиться
Комментарии