Хоспис

- Митенька, ложь! Артисты — не сукины дети! Мы — дети в сиротском приюте, лица прижали к окнам, стираем дыхание со стекол: возьмите, пригрейте! Придут, возьмут, истерзают и бросят; так и мы зарежем благодетеля, разве на нас можно за это сердиться?!

- Глафира Константиновна, вчера Жека Новиков от вас вазу японскую притащил и пьяный продавал в реквизиторской.

- Пьяный, Митенька, пьяный! Дарование, вам, как никому известно, не пропьешь.

- Глафира Константиновна, родная моя, что дарование! Даже деньги пропить можно!

- Митя, Митя, я вас вчера по телевизору видела и так восхищалась! Когда вышел половой, и локоны у него лежали на голове жирные, как маслянистые розочки крема на торте, и когда вы пальцы наслюнили и локон на голове поправили, то я прямо представила, как вы этими же пальцами точно так же кремовую завитушку на торте принаряживаете, и буквально, Митенька, запершило в горле от отвращения.

- Глафира Константиновна, как вы умеете, позвольте ручку.

- По телефону…

- Вы к трубке прислоните, а я чмок-чмок-чмок! Оголодав по подлинному искусству, я ведь, Глафира Константиновна, написал песню на ваши стихи. Музыку…

- Я — слух, я обостренный слух!

- Нет, показать я не могу, я без инструмента, я в автобус сейчас сажусь.

- Митенька, только напойте — там-там-там. Умоляю!

- Хорошо. Там-там-там.

- Боже… Это должно звучать на моих похоронах!

- Вживую?

- Если вы сможете, Митенька…

- Как же я смогу, Глафира Константиновна, если Аркадий Яблоков вчера заверял, что вы его там же, на своих похоронах, просили степ бить?!

- А кто же лучше Аркаши?

- Лорейда и Сильвестр Гоби собираются танго показывать.

- О-о! Тугой и длинный, запрокинутый стебель шеи, маленький и крепкий бутон головы, и эта переливающаяся, юркая ножка ядовитой змейкой вдруг обвивает другую ножку и жалит прямо в сердце…

- Ну, и плачьте!

- Счастье, Митенька, это ведь то, что после смерти. Редко выпадет кому, как мне, так порадоваться.

* * *

Золото

Художник говорит поэту: "Золотоносная руда нашей любви истощилась; еще можно намыть песок, но слитков уже не будет",- и оба медленно, закатив глаза на манер сомелье, наслаждаются сказанным. Потом поэт чувствует — фраза колет его вилкой, и он начинает накручивать на нее свои внутренности, как спагетти. А художник свою рану, нанесенную своими же словами, выкладывает голубоватым перламутром, плитками купален, песчинками из тех часов, что держит Смерть, выпростав руку из мраморного гроба в соборе Святого Петра.

Травести говорит тихо, словно колышется тростник: "Я была белым листком бумаги, на мне можно было написать все, что угодно, а сейчас я желтый лист, на котором никто так ничего и не написал", — и актер на амплуа сексуальный иностранец слушает, разглядывая ее пергаментную кожу. Гондолы деревянными башмачками пристукивают по глянцевому паркету воды. В окне напротив стеклодув выдувает красный леденец. В сладостном забвении он делает вдох, и расплавленное стекло, затекая, создает внутри у него алый сосуд. Тело стеклодува снимают с сосуда, как войлочную заботливую упаковку.

Собака держит в пасти палку и тычется ею в хозяйку, чтобы хозяйка кинула палку в воду, и собака могла бы, наконец, освежиться. Хозяйка говорит по мобильному телефону с мужем, который идет на посадку в самолет, чтобы разбиться над бескрайними просторами Атлантического океана. Он еще успеет вцепиться в кусок фюзеляжа и замедлить им свое падение и не погибнуть, а только удариться о воду, как о лед, и пробить лед и выпрыгнуть рыбой из воды со сломанными ногами и вывихнутым плечом. И его еще успеет подобрать проходящий лайнер перед тем, как он умрет, не приходя в сознание. Но сейчас, идя на посадку, он не может отказать себе в удовольствии сказать жене, что уже не вернется к ней, что Сюзи летит с ним, и это навсегда. И хозяйка отшвыривает палку, и палка попадает в воронку, уходящую штопором в дно; воронка втыкается в дно и хочет выдернуть пробку. И собака кидается за палкой, гонимая безумием и безнадежностью прыжка, все понимая, но не в силах хоть что-то изменить.

Поделиться
Комментарии